С другом детства Юрой Марковым, наезжавшим в те годы Москву из своего Заполярья, как Дед Мороз с подарками, грустили за бутылкой о том, как когда—то мечтали изменить мир. Жизнь, которая изменяться никак не желала, похоже, остановилась. Грусть сгущалась в безысходность и оборачивалась банальным занудством. У Юры – двое детей, жена и тайная любовь в Питере. Что-то надо делать. Душу рвет Высоцкий, светлой печалью умывает Жванецкий. Что-то делать…
Однажды Юра приедет, попыхивающий трубкой красавец, морской волк, и скажет спокойно так, как о погоде: «Знаешь, у меня рак. Вот ложусь здесь в Москве на операцию. Давай фотку на прощанье? ” И покажет мне уже в больнице перед самой операцией маленький «Вальтер»: «Это на случай, если операция пройдет неудачно. Тебе скажу, как другу: жизнь без любви не имеет смысла. Если не смогу после операции, то и жить не буду. Незачем. Не уговаривай».
Но он смог! Через неделю после операции, вытащив дюжину трубок из своего изрезанного живота, заклеил дырки пластырем, шатаясь, сел в такси, приехал на Новослободскую, дополз до кровати, овладел любимой и на том же такси вернулся на больничную койку. «Вальтер» вместе выбросили потом в Москва—реку. Еще 10 лет проживет мой друг в своем Заполярье. Поработает замначальника порта, походит на лыжах, родит дочь Светку. А потом — две черепные операции подряд, в Институте Бурденко у самого академика Коновалова, потом химиотерапия на Каширке, и метастазы в легких. Умрет Юра от удушья на руках у любимой. Успеет написать записку: «Десять лет любви у судьбы я все—таки вырвал! Живи долго. За двоих». Мне кажется, время болезни стало пиком юркиной жизни, великим испытанием и моментом самореализации незаурядной личности, которой просто не нашлось в этой жизни другой возможности проявить себя.
Время тихо подкатывалось к восьмидесятым. Обещанный коммунизм никто уже и не поминал, каждый пристраивался, приспосабливался, люди жили на личных связях, на мелких подношениях врачам и учителям, парикмахерам и продавцам, жизнь обесцвечивалась, от нее уже ничего не ждали. Невостребованный и зажатый в тиски интеллектуальный потенциал страны не работал. Вдруг в “Новом мире”, это случилось в 1978 году, появилась сенсационная статья о массовом самоубийстве почти тысячи членов какой-то религиозной секты на острове Гайана у побережья Америки. Чтобы нормальные взрослые американцы в наши мирные дни ни с того ни с сего однажды одновременно и добровольно приняли яд и улеглись рядами мертвых тел, надо было случиться чему-то очень экстраординарному. Пытаясь понять, какие такие изменения должны были произойти в сознании членов этой секты, чтобы добровольно всем разом шагнуть в смерть по приказу, я растерялся от возникших параллелей с нами, страной за железным занавесом. Во-первых, та же изолированность от внешнего мира. Во-вторых, беспрекословное подчинение — гуру или КПСС в лице его Политбюро. В-третьих, язык, принятый в секте примитивный новояз — это же наша идеология! В-четвертых, всеобщая трудовая повинность! Пятое — обязательная, святая вера в светлое будущее. Перед глазами уменьшенная модель СССР образца военного коммунизма и дальше, вплоть до сегодняшнего дня.
Если до сих пор я не понимал тайной сути государства, в котором родился и вырос, то с этого момента пришло как-будто прозрение, то есть осознание полной и законченной порочности созданной чудовищным насилием над жизнью и сознанием миллионов советской системы. Можно ли что-то сделать, чтобы расшатать, смягчить, очеловечить эту систему? Возможен ли социализм с человеческим лицом? Не знаю… Изолированность я преодолевал в спецхранах и с помощью английского, который выучил сам. И что от того, что я узнал? Угнетало парализующее бессилие перед устойчивостью гигантской машины, опирающейся на бесперебойный аппарат насилия, на современную опричнину, которая устояла несмотря на гражданскую войну, на крестьянские восстания, на испепеляющую войну с фашизмом.
Это растерянное, даже подавленное состояние духа, как никто, в это время выразил не философ, не политик, не политолог и даже не социолог. А поэт. Уже не представить 70-е и 80-е без хриплого клекота отчаяния Высоцкого.
— SOS! Спасите наши души! Мы гибнем от удушья! — Его песни-стоны “Я не люблю”, “Колея”, “Охота на волков”, “Микрофон” да и все бунтарские действовали на меня сильней, чем диссидентская литература. Литература требовала осмысления, рефлексии и тем возбуждала эмоции. Поэзия била прямо в больное сердце. Я знаю, многим нравились его блатные песни. Я же не замечал его до “Баньки”. Уже не помню, может быть и не “Банька”, а “Горизонт” или “Что за дом притих…” — какая-то вещь из услышанного поздновато для исследователя массовых вкусов так сильно и больно резанула, как на скаку коня за узцы. Я дослушал, обмер и с того момента Высоцкий стал моим голосом. Потому что я, если б мог, так бы и писал, и пел… Я думаю, он больше сделал для будущей перестройки, чем остальные деятели науки, политики и культуры. Сознание народа благодаря настрою его поэзии ждало перемен, понимая уже, что “все не так, ребята”.
И что бы не говорили и не писали о нем впоследствии дурного, личного — его величие и бессмертие в его творчестве, выводившим народ из спячки. В нашем кругу были многие из таганской плеяды, Володя же витал рядом, но в других сферах. Помню я его перед началом какого-то спектакля. Он торопился к служебному входу. Быстрым взглядом окинул толпу отчаявшихся достать лишнего билетика, выхватил взглядом красивую девушку, бросил не оборачиваясь:
— Пошли, проведу!
Та, осчастливленная, подхватилась и за ним. А из толпы вдруг раздался вдогонку злой такой голос:
— Тебе только бабы и нужны, эх, Володя!
Высоцкий резко развернулся на ходу, рявкнул:
— Кто сказал?
— Ну, я. – Встал с вызовом с поручней парнишка, на вид обшарпанный, не столичный.
Высоцкий отпустил руку девушки, шагнул к нему:
— Пошли, брат! – и увлек его за собой в темный проем задворок театра на глазах ахнувшей толпы. А я отдал тогда лишний билетик той ошарашенной девчонке. Такой вот он, Володя, на всю жизнь мне и запомнился.
В те сумеречные времена я иногда пытался себе представить наших партийных вождей, как обычных людей и думал, неужели они не понимают или не догадываются, что они ошиблись? Просто ошиблись. Ленин же уже догадывался, потому и повернул страну в НЕПу. А они, спустя полвека нечеловеческого напряжения сил всех и каждого? Ум отказывался понимать, что жажда власти может быть единственным мотивом этих людей, уже давно цинично предавшим несбыточную мечту комиссаров в серых шлемах…
Тянулись серые дни семидесятых, потом восьмидесятых — для меня с обязательным гриппом в промозглую ноябрьскую гниль и слякоть. Вонючим пузырем в гнилом болоте лопнул мракобесный роман Кочетова «Чего же ты хочешь? » В самиздате тут же появились две очень смешные рецензии Зиновия Паперного «Чего же он кочет? » и Сергея Смирнова «Чего же ты хохочешь? » Авторы глумились над откровенным сталинистским бредом, над бесноватыми нападками на Запад. Но журнал «Молодая гвардия» на всякий случай напоминает: «Нет более лютого врага для народа, чем искус буржуазного благополучия«. Звучали и голоса, обвинявшие сегодняшнюю интеллигенцию в духовном вырождении и мещанстве, требовавшие укрепления национальной самобытности.
Мы с Наташей и Борей Маклярским тоже выразили за столом свою оценку творению рук Кочетова. Но Тихон Николаевич обычно отмалчивавшийся в таких дискуссиях, на этот раз не промолчал.
— Ничего вы не понимаете, – буркнул он, из чего следовало, что не все так просто в датском королевстве. Хотя сам король сталинистом не выглядел и им никогда не был. Трудно публичному человеку его ранга сохранить себя и свой пост одновременно.
Многие ли знали, какие идеологические баталии разыгрывались в это время в идеологическом отделе ЦК КПСС? Как воевали между собой журналы “Новый мир” и “Октябрь”, какое письмо написали одиннадцать литераторов-почвенников, как готовилось увольнение Твардовского? ТНХ, видимо, знал, но молчал, предпочитая держаться в стороне. Многие отмалчивались, выжидая. Но дальнейшее и окончательное разоблачение преступлений вело бы к суду над партией, чего партия, оставаясь единственной и правящей, допустить никак не могла. Идеологические бури проносились над остальной страной невидимками.
ИСКАН по всей видимости, хотя бы в силу своей специфики, осторожно предлагал своему заказчику проект поступательных реформ под приглядом дипломатичного и умного своего директора. Арбатов же приглашал на наш Ученый совет и Лациса, и Бовина, Бурлацкого, и Филина — эти журналисты и политологи открыто говорили о необходимости реформ, понимая, куда катится страна «развитого социализма». И предупреждали верха о необходимости перемен. Но, похоже, старцы в Политбюро все еще шли к коммунизму, и с ними надо было играть в их игру. «Там, на подмосковных госдачах, спорили о тонких нюансах формулировок, напоминая средневековых схоластов с их дискуссиями насчет того, сколько ангелов может разместиться на кончике иглы«, — вспомнит тщетность усилий единомышленников Геннадий Герасимов, консультант андроповского Отдела. В журнале «Новое время» спустя 10 лет он напишет: «По большому счету работа советников при вождях … мало что изменила в ходе истории страны…»
Я же в своих частых публичных выступлениях не мог не отражать результаты собственных раздумий, сомнений и выводов. Мировоззрение, особенно пришедшее в возбуждение, меняющееся, никуда не спрячешь, если ты стоишь на сцене перед большим залом и не читаешь заранее выписанные цитаты. В Днепропетровске кто-то из стукачей зашел в переполненный зал, послушал, и на другой день горком КПСС отменил все выступления, а лектора вызвал на ковер Первый. Выволочка была до обидного примитивна, как в пионерлагере: почему лектор в джинсах? Почему сидел не за столом, а на нем? Да, кто ты такой, дядя, чтобы меня моде учить? Дальше, однако, обвинения посерьезней: зачем нам в нашем городе гнилое учение Фрейда? А эти чуждые нам фильмы? Чем напомнил вопли разгневанного председателя Госкино по тому же поводу. Зачем, мол, читателям знать об американских фильмах, которые советский зритель не видел и не должен. ”Соломенные псы” Сэма Пекинпа, “Инцидент” Ларри Пирса, “Вудсток” о знаменитом фестивале хиппи — кино-фрагменты, которые с таким трудом выбивались из Госфильмофонда, вызвали шипение с прищуром злых глаз:
— Чем они лучше воспринимаются залом, эти ваши фильмы, тем они вреднее!
Это было, таким образом, второе партийное обвинение в идеологической диверсии. Я был горд ими, потому что они подтверждали продуктивность и моих усилий по раскачиванию этой прохудившейся лодки. Удивительно, ведь этот дядя и я состояли в одной партии! И мне снова хотелось спросить его:
— А ты хоть про себя понимаешь, что я прав? Ты просто прикидываешься идиотом по долгу службы, правда? Или ты на самом деле идиот?
Судя по тому, что телеги за этим выпадом не последовало и в Институте об этом инциденте никто не узнал, секретарь не был идиотом. Он просто выполнял свою работу.
Третьей идеологической диверсией была история, связанная с Высоцким. Когда жизнь его трагически оборвалась, я понял, что обязан что-то сделать. Не для него. Для себя, чтобы заполнить его отсутствие его творчеством. Что сделать и каким образом, я не знал, но много времени потратил на сбор записей, имевших для меня значение пророчеств. Вскоре случай и представился. В староарбатской школе, где учился в 10-м классе сын, классная руководительница обычно приглашала родителей выступить перед детьми на классном часе с воспитательной целью. Был приглашен в свою очередь и я с рассказами про американское кино и культуру. Ребятам показалась встреча интересной, и меня позвали снова. И тут и возник Высоцкий. Интересно, что они о нем думают и как понимают? Оказалось, таки понимают! Тогда я и предложил:
— Тащите ваши записи, посмотрим, кому что больше нравится.
И тут такое началось… «Спасите наши души! », «Охота на волков», «Купола», «Канатоходец», «Банька по—черному», «Я не люблю» — ребята безошибочно выбирали то, что когда-то поразило меня. Сам собой зашел разговор про то, про се. Я записывал их суждения. Потом им читал эти записи. Они поняли игру и включила уже всем классом. Другая пошла жизнь. Стали соединять мысли с песнями, и родилась пьеса о них самих на фоне песен. Произошло это уже несколько лет спустя после смерти Высоцкого, в 1984 году. Классная и говорит:
— Игорь Евгеньевич, давайте сделаем литературный монтаж.
Я вспомнил уроки режиссуры Миши Левитина, приглашавшего меня на свои репетиции в театр “Эрмитаж”, и согласился. Началась работа. Почти год длилась вся эта история, в классе перестали пропускать уроки, хулиганы растворились в творчестве, повысилась успеваемость. Мы никогда не были так близки с сыном, как в это время. Ребята ловили замечания с полуслова, они стали играть роли, которые сами же и выписали. Какая же это была прекрасная пора!
На спектакль пришла мать Высоцкого, а восторженный, милый Валентин Гафт предложил даже сыграть спектакль в выходной на сцене «Современника». Я его понимаю: надо было только увидеть, как пели ребята, сцепившись руками и подавшись грудью вперед : “Спасите наши души, мы гибнем от удушья! ” И дрожали стены.
Как же, спасли. Черт дернул прочитать пьесу в Дипломатической Академии высокопоставленным слушательницам: вот, мол, как думают наши дети о себе и о стране. Настучала жена Тяжельникова, Первого секретаря ЦК ВЛКСМ. Начались допросы школьников, принуждение к доносам, инфаркт у директора школы, увольнение классной руководительницы…
Удивила собственная жена. Наташа пришла к отцу и сказала:
— Учти, я поеду за ним в тюрьму, в ссылку, в Сибирь.
Оказывается, я не знал ее, свою Наташу. В райкоме персональное дело рассматривалось 23января, аккурат в день моего рождения. Комиссия старых большевиков, потом бюро. Наглотался с утра таблеток и пошел на разбору к большевикам. Но и у них отвалились челюсти, когда за час до бюро первый секретарь Краснопресненского райкома партии Краснов вдруг снял вопрос с повестки дня.
— Вот и прекрасно! – обрадовался Леня Евенко, быстро думающий секретарь парткома ИСКАНа, подобострастно глядя в глаза Краснову. – Разберем на собрании, объявим выговор с занесением.
— Никаких собраний. Разве не понятно? Сняли вопрос и точка, – вдруг жестко сказал тот и встал из—за своего начальственного стола, закрывая дискуссию.
В коридоре старый большевик протянул мне дрожащей рукой папиросу:
— Ну, ты видишь, какая у нас партия? Своего никогда не обидит. – Он уже забыл, как час назад поносил диссидента, предателя и отщепенца. –– Кури, брат, помогает. Я сразу понял, что ты наш. – Добавил с придыханием, дыхнув табаком прямо мне в лицо.
Озадаченного происшедшим Евенко прорвало только на улице. Впервые за эти месяцы прочувственно пожимая мне руку, парторг сказал, по—своему интерпретируя произошедшее:
— Да, теперь они будут знать, как тягаться с нами. Все—таки Арбатов отстоял тебя в ЦК. Я уверен, это он. ИСКАН, как никак!
А я чувствовал себя, как рваный дворовый мяч, заброшенный навсегда чьей-то ногой в дальний угол двора. Вспомнил, как тесть, секретарь творческого союза и лауреат Ленинских премий, ходил на днях в Политбюро к Пономареву при орденах и звездах. Вернулся и сказал мрачно:
— Все будет хорошо.
И еще в голове крутилась, не уходила фраза, которую тихо сказал, задержав меня в дверях, секретарь райкома:
— Кстати, напишите нам объяснительную записочку о том, что сознаете свою ошибку? Оставьте моему секретарю. Вот и ладненько.
Послать бы его куда подальше. Но вместо этого я сел за стол и вместе с Валентином Толстых, моим советчиком и соседом по подъезду, написал что—то, как мне казалось, достойное и примирительное. До гласности и перестройки оставалось всего-то ничего…
История эта, как ни странно, будет иметь довольно гнусное продолжение. Спустя почти 10 лет, уже в перестройку, перед очередным днем рождения Высоцкого мне позвонят из «Вечерней Москвы»:
— Мы нашли в партийном архиве ваше персональное дело. Не могли бы рассказать эту историю? Мы как раз готовим выпуск к юбилею Владимира Высоцкого.
Я расскажу. Покажу пьесу, вспомню, как сияли восторгом глаза ребят. Как нас поднимал с колен Высоцкий. Как стоял весь класс под окнами Горкома партии, где мне делали выволочку. Как их заставляли писать доносы на меня, как готовилось персональное дело и как мой знаменитый тесть ходил в Политбюро.
И выйдет интервью. Большое, целый разворот газеты. Наконец-то старая история скромного гражданского подвига целой школы и позорной травли всех участников Краснопресненским райкомом партии получила гласность. Никто не забыт и ничто не забыто! Так думал я, дочитывая статью. Но что это? Где же самое главное, где про то, как ходил в ЦК Тихон Хренников, оборвавший одним звонком члена Политбюро позорную травлю? Где разгадка благополучного конца моей истории? Искал конца статьи и не находил. Статья заканчивалась словами старого большевика:
— Ну, теперь ты видишь, какая у нас партия? Своих не сдаем, брат. На, кури.
Бешенство бушевало во мне. Кто посмел? Кто умышленно извратил суть произошедшего! Я дозвонился до редакции. Ответил редактор, выпускавший этот номер. Сразу же начал с объяснения, что мол, места не хватило для последнего абзаца, что статья и так великолепна, что она показывает автора героем и вообще он, редактор, вгиковец, мой бывший студент, и он очень меня уважает, и что он очень хотел… но так получилось…
Что хотел, почему не получилось? Я требовал опровержения, бывший студент клялся, что сделает все возможное. Но ничего не сделал. Как будто протянулась откуда-то из темноты тяжелая рука прошлого и захлопнула дверь перед самым носом. Ничего больше на страницах этой газеты об этом эпизоде не появилось ни тогда, ни позже. Так в 1994 году в свободной от КПСС России продолжала действовать тайная организация сталинистов…
В одной из поездок с лекциями я выступал перед сборной страны по спортивной гимнастике и после выступления зашел в пустой гимнастический зал. Увидел все великолепие спортивных снарядов, акробатическую дорожку и… Час был поздний, тишина. Разделся, разбежался, как когда-то, и попытался вылететь на рондат, фляк, сальто назад. И свалился на полпути, сел, задохнувшись и потеряв враз силы. Сел и чуть не заплакал. Что же это такое? Неужели ничего не осталось от той волшебной силы, переполнявшей когда-то восемнадцатилетнее тело?
В Спорткомитете хотели как-то отблагодарить за прочитанные лекции. Я спросил про зал. И мне предложили гимнастический зал «Олимпийский».
— Там тренируются чудаки — мастера спорта от 50 лет и выше. Гимнасты. Можем дать туда записочку.
Человек семь моих сверстников в хорошей форме крутились на снарядах. Сунул записку старшему, сел на скамеечку, смотрю на них, завидую.
— Ну, чего сидишь? Раздевайся, покажи, что умеешь.
Это их старший, похожий на колобка физик-атомщик Володя Шевченко. Разделся, обул чешки, хранившиеся все эти годы. Подошел к кольцам, сладко пахнущим магнезией, взялся глубоким хватом, напрягся. Кольца — мой любимый снаряд. Дальше руки сами вспомнили переворот в упор, угол и стойку на руках. Покачался, устоял. Скамейка одобрительно заурчала. Так я попал в легендарную динамовскую команду ветеранов гимнастики, где обрел друзей на всю оставшуюся жизнь.
На тренировках быстро вылетало из головы лишнее. Снова пот и мозоли. И затвердевшие мышцы. И приятная усталость хорошо отработанной тренировки. Капитан команды – главный метролог атомных станций Володя Шевченко, чернобылец с неистощимым запасом матерного юмора и сексуальной энергии, зажигал всех. Он старше на пять лет. Геннадий Михайлович, проректор Дипломатической Академии, старше Шевченко еще на 10. В общем, одно поколение. Но разные политические взгляды, как выяснится позже. И здесь раскол! Но политики мы старались не касаться. Сто грамм после тренировки и в сауну. Что называется, береги здоровье! И хорошее настроение. Так и выживали.
В «Динамо» был старый тренер, легендарный Михаил Владимирович Левин. В свои 93 года он будет еще тренировать нас, таких же фанатов гимнастики, как он сам. Как—то принесет он на тренировку свой дневник – старый альбом с фотографиями и стихами, записочками, комментариями, эпиграммами. Боже, какие люди, цвет советского спорта – Латынина, Муратовы, Воронин… Я скажу ему, не подумав:
— Михаил Владимирович, а почему бы нам не сделать с вами книгу? «Мы – гимнасты!» Фотографии собрать, биографии. Чуть—чуть подредактировать, и в печать.
— Вы думаете, что-то получится? – глаза его засияли.
На редактуру, сбор воспоминаний, фотографий ветеранов большой гимнастики ушло полтора года. Я увлеченно колдовал над его стихами. Как-то показал ему с моей правкой: заметит, не заметит? Но мудрый Левин только хмыкнул и сделал вид, что так и было. И вот он уже на кубке Воронина в свои 95 подписывает свою книгу выстроившимся в очередь гимнастам из разных стран…
Мне хотелось, чтобы хоть раз зашел в зал мой взрослый сын. Не зашел. Не интересно? Когда—то в Сочи, поставил я его на водные лыжи, но этот краткий миг невесомости и полета обернется для пацана страхом и ужасом. Я плакал от счастья, а он заикался от страха. Увы, спорт пройдет мимо него в его жизни. Он вообще будет мало похож на меня. Я с трудом буду искать сближения уже в зрелые годы.
Зато однажды появится в зале “Динамо” светлоголовое, синеглазое чудо — моя маленькая дочурка. Она не станет гимнасткой, но когда она очутится в Лос—Анджелесе и пойдет в 9-й класс местной High School, то сразу войдет в команду бегунов. Через полгода начнет завоевывать свои первые медали. И скажет мне, хитро улыбаясь:
— Ну, папа. Я же твоя дочь. А как иначе?
Но это уже будет в другой жизни. И это будет счастье.
Добавить комментарий